Посещение кьенга

Средняя оценка: 10 (1 vote)
Полное имя автора: 
Клод Леви-Стросс

 

Я прекрасно понимаю причины того неприятного чувства, которое у меня возникло от соседства с исламом - в нем я увидел тот мир, из которого сам я был родом: ислам - это Запад Востока. Больше того, я должен был непосредственно столкнуться с исламом, чтобы оценить опасность, угрожающую сегодня французской мысли. Я не могу простить исламу того, что он предстает передо мной как образ моего мира и вынуждает меня констатировать, что Франция находится на пути к тому, чтобы стать мусульманской. Я заметил у мусульман такое же книжное отношение к жизни, то же утопическое мышление и ту же упрямую веру, что достаточно перечеркнуть проблему на бумаге, чтобы тут же от нее избавиться. Прикрываясь юридическим и формалистским рационализмом, мы создаем такую картину мира и общества, в которой все трудности можно оправдать при помощи изворотливой логики, и не отдаем себе отчета, что мир уже не состоит из тех вещей, о которых мы говорим. Так же, как ислам, застывший в созерцании общества, реально существовавшего шесть-семь веков тому назад, проблемы которого он в то время эффективно разрешал, мы все еще неспособны выйти в своем мышлении за рамки минувшей уже полтора века назад эпохи: тогда мы сумели приспособиться к истории, но ненадолго, ибо Наполеон, этот Западный Мухаммед, проиграл там, где Мухаммеду удалось победить. Так же, как мир ислама, революционную Францию постигла судьба, уготованная раскаявшимся революционерам, которые превращаются в консерваторов, испытывающих ностальгию по прежнему положению вещей, некогда заставившему их занять бунтарскую позицию.
Наше отношение к народам и культурам, еще зависящим от нас, подвержено тому же противоречию, от которого по отношению к своим подопечным и остальному миру страдает ислам. Мы не понимаем того, что другие народы не настолько почитают принципы, которые некогда были залогом нашего расцвета, чтобы ради них отречься от своих собственных, - мы воображаем, что нам должны быть бесконечно признательны за то, что мы первыми изобрели эти принципы. Точно так же ислам, который на Ближнем Востоке первым провозгласил терпимость, не может простить немусульманам того, что они не оставляют своей веры и не обращаются в ислам, имеющий огромное преимущество над другими религиями: ведь он относится ко всем религиям уважительно. Парадокс нашей ситуации заключается в том, что нашими оппонентами в данном случае являются мусульмане и что ментальный корень, дающий жизнь обеим ветвям, обусловливает существование слишком многочисленных общих черт, исключающих взаимное противопоставление, - разумеется, в международном плане, поскольку идет спор между двумя буржуазными элитами. Политическое давление и экономическая эксплуатация не имеют права искать оправдания у своих жертв. Но даже если бы сорокапятимиллионная Франция открыла двери, чтобы впустить в страну на равных правах двадцать пять миллионов в большинстве своем неграмотных мусульман, то даже этот шаг не был бы более дерзким, чем тот, который сделала Америка, не желавшая оставаться глухой провинцией англосаксонского мира; когда граждане Новой Англии сто лет назад решили позволить иммиграцию наиболее обездоленных слоев общества из самых отсталых районов Европы и справились с захлестнувшей их волной, они заключили и выиграли пари; ставка в этой игре была не меньшей, чем та, на которую мы не можем решиться.
Рискнем ли мы когда-нибудь сделать то же самое? Могут ли две объединившиеся регрессивные силы изменить курс? Спасем ли мы себя или же, наоборот, сделаем неотвратимым наше поражение, если попытаемся, умножая прежние ошибки, сузить нынешние пределы влияния Старого Света и свести их к тем десяти или пятнадцати векам духовной нищеты, сценой и двигателем которой была западная половина этого мира. Здесь, в Таксиле, в буддийских монастырях, которые под влиянием греков заполнились статуями, я увидел ту мимолетную возможность остаться единым целым, которая некогда была у Старого Света: раскол еще не произошел, еще возможна иная судьба — именно та, которой воспрепятствовал ислам, возведя барьер между Востоком и Западом; не будь этого барьера, Восток и Запад, быть может, не утратили бы связи с общей почвой, в которую уходят их корни. Несомненно, ислам и буддизм, каждый по-своему, противопоставили себя этому восточному фону, тем самым противопоставив себя друг другу. Но, чтобы понять их взаимоотношения, не следует сравнивать ислам и буддизм в их исторической форме на момент их встречи, поскольку у ислама за спиной было около пяти веков, а у буддизма - почти двадцать. Учитывая это различие, следует обратиться к временам их расцвета, хотя цветы буддизма сохраняют свою свежесть как в самых ранних своих памятниках, так и в наиболее скромных нынешних своих проявлениях.
Мне не хочется отделять в своих воспоминаниях де¬ревенские храмы на бирманской границе от стел из Бхархута, относящихся ко II веку до нашей эры, уцелевшие фрагменты которых приходится искать в Калькутте и Дели. Эти стелы, чье время и место изготовления исключают греческое влияние, первыми вызвали у меня изумление: европейцу они кажутся находящимися вне пространства и времени, словно их создатели, обладая машиной уничтожения времени, сосредоточили в своем творении три тысячи лет истории и - оставаясь на равном удалении от Древнего Египта и от эпохи Возрождения - сумели в одном мгновении запечатлеть эволюцию, начавшуюся в эпоху, которую они не могли знать, и заканчивающуюся в эпоху, которая еще не наступила. Если существует вечное искусство, то вот его творение: оно могло быть создано пять тысячелетий тому назад, а могло возникнуть только вчера. В нем есть нечто, принадлежащее и пирамидам, и нашим зданиям, человеческие фигуры из розового мелкозернистого камня могли бы отделиться от стен и смешаться с толпой. Ни одна скульптура не вызывает такого глубокого чувства покоя и интимности, как эта, с ее невинно-бесстыдными женщинами и материнской чувственностью, которая находит удовольствие в противопоставлении матерей-любовниц и заточенных в монастырях девушек, в отличие от рабынь-любовниц небуддийской Индии. Это спокойная женственность, как бы освобожденная от конфликта полов, что, в свою очередь, выражают и бонзы в храмах, которые из-за своих обритых голов мало чем отличаются от монашек, являя собой нечто среднего пола - наполовину приживалы, наполовину узники.
Если буддизм, подобно исламу, и пытался усмирить развязность первобытных культов, то делал это через объединяющее умиротворение, которое дает человеку обещанное возвращение в материнское лоно; этот окольный путь возвращает эротизм, предварительно освободив его от неистовости и страха. Ислам развился в противоположном направлении - с мужской ориентацией. Сделав женщину узницей, он закрывает доступ к материнскому лону: женский мир мужчина превратил в мир замкнутый. Вероятно, так он надеялся обрести спокойствие; но достичь этого он пытался посредством исключения: исключением женщины из общественной жизни, исключением неверных из духовной общности; буддизм же понимает этот покой как соединение с женщиной и с человечеством, а также как асексуальное представление о божественности.
Невозможно представить себе большего контраста, чем контраст между Мудрецом и Пророком. Ни один из них не является богом - и это единственное, что их объединяет. Во всем остальном они противостоят друг другу: первый - целомудренный, второй - похотливый обладатель своих четырех жен, первый - существо двуполое, у второго - густая борода, первый миролюбив, второй воинственен, первый - образец для подражания, второй - мессия. Но их разделяет 1200 лет, и несчастьем западного сознания является то, что христианство, которое могло бы способствовать их синтезу, возникни оно позднее, появилось слишком рано - не как примирение а роsteroiri двух крайностей, а как переход от одного ко второму - как промежуточное звено, своей внутренней логикой, географией и историей призванное способствовать развитию в направлении ислама, поскольку, уступая во многом дру¬гом, ислам (здесь мусульмане празднуют триумф) все же представляет собой более развитую форму религиозной мысли; я даже сказал бы, что по этой причине из всех трех религий именно ислам вызывает наибольшее беспокойство.
Люди создали три великие религии, чтобы освободиться от преследования мертвых, от злых сил, потусторонних миров и страха перед магией. С интервалом в половину тысячелетия они поочередно создали буддизм, христианство и ислам; поразительно, что ни один из этих этапов не знаменует собой прогресс, а скорее свидетельствует о регрессе. Для буддизма не существует потустороннего мира: все сводится к критике, столь радикальной, что ничего более сильного человечество с той поры не смогло придумать. В итоге Мудрец приходит к отрицанию смысла вещей и живых существ: его учение отрицает мир и самое себя как религию. В свою очередь, христианство, делая уступку страху, возвращает загробный мир с его надеждой, угрозой и Страшным Судом. Исламу остается лишь соединить оба мира - земной и духовный. Общественный порядок строится по образу и подобию сверхъестественного порядка, политика становится теологией. В результате духи и призраки, в которые суеверие так и не сумело вдохнуть жизнь, были заменены более чем реальными властителями мира сего, которым позволили монополизировать и потусторонний мир, что лишь отяготило и так уже непосильную ношу мира земного. Этот пример оправдывает честолюбивое стремление этнографа всегда добираться до первопричины: человек творит великие дела только в начале; истинную ценность имеет только первый шаг, все последующие действия полны нерешительности и сомнений, они направлены лишь на то, чтобы пядь за пядью возвращать себе уже освоенную территорию. Флоренция, которую я посетил после Нью-Йорка, сначала ничем меня не удивила: в ее архитектуре и пластических искусствах я узнавал Уолл Стрит XV века. Сравнивая искусство примитивов и художников сиенской школы с работами флорентийских мастеров, я испытывал разочарование: что же сделали эти последние, кроме того, чего как раз не следовало делать? И все же они оказались достойными восхищения. Величие первых шагов столь несомненно, что даже ошибки, если они совершены впервые, ослепляют нас своей красотой.
Сегодня я устремляю свой взор поверх ислама к Индии Будды, к домусульманскому периоду. Для меня, европейца, Мухаммед стоит между нашими самыми сокровенными помыслами и восточными учениями, как неумелый танцор, нарушающий гармонию танца: он разъединяет руки Востока и Запада, протянутые для взаимного пожатия. Какую чудовищную ошибку я бы совершил, если бы последовал за теми "мусульманами", которые, провозглашая себя христианами и людьми Запада, одновременно возводят на своем Востоке границы между двумя мирами! Оба мира ближе друг к другу, чем каждый из них к своему собственному анахронизму. Эволюционный путь развития противоположен историческому. Ислам рассек цивилизованный мир на две части. То, что кажется ему современным, принадлежит минувшей эпохе, он живет во времени, смещенном на тысячу лет назад. Он сумел совершить революционный прорыв, но это касалось отколовшейся части человечества, и потому, оплодотворяя действительное, он выхолостил возможное; он способствовал прогрессу, который оказался противоположностью задуманного.
Пусть же Запад возвратится к истокам своего раскола: вклинившись между буддизмом и христианством, ислам обратил нас в свою веру, когда Запад, желая дать ему отпор, позволил себя вовлечь в крестовые походы и тем самым уподобился ему; а ведь если бы не было ислама, христианство могло постепенно слиться с буддизмом, который бы нас еще больше христианизировал, позволив нам выйти за пределы самого христианства. Именно тогда Запад упустил возможность обрести женское начало.
Эти размышления помогли мне лучше понять двузначность могольского искусства. Чувство, которое оно пробуждает, больше сродни восприятию музыки и поэзии, нежели архитектуры. Но разве мусульманскому искусству в силу тех же причин не суждено было остаться фантасмагорией? "Греза в мраморе" - говорят о Тадж-Махале. В этом определении из "Бедекера" скрыта глубокая истина. Моголы грезили в своем искусстве, они создали буквально сотканные из сна дворцы, они не строили, а воплощали. Их архитектурные памятники волнуют своей поэтичностью и в то же время производят впечатление пустых раковин или карточных домиков. Это не настоящие дворцы, а скорее макеты, которые кажутся дворцами благодаря своей изысканной уникальности и прочности материалов.
В храмах Индии идол является божеством, божество пребывает в своем доме, его реальное присутствие придает храму ценность и грозность, оправдывая культовые предосторожности — например, запирание дверей в дни, когда бог не принимает.
Ислам и буддизм по-разному отреагировали на эту концепцию. Ислам отвергает и уничтожает идолов, мечети пусты, их оживляет только конгрегация верующих. Буддизм заменяет идолов изображениями Будды и, не испытывая сомнений, приумножает их количество, ибо ни одно из них само по себе не является богом, но лишь представ¬ляет его, а их многочисленность способствует активности воображения. В сравнении с индуистской святыней, где живут изображения божества, мечеть, в которой находятся только люди, кажется пустой, а буддийская святыня наполнена портретами. Греко-буддийские центры, в которых с трудом, как по плантации шампиньонов, передвигаешься среди статуй, часовенок и пагод, предваряют скромный кьенг  на бирманской границе, где стоят в ряд одинаковые, серийно изготовленные фигурки.

 

(окончание здесь: http://pergam-club.ru/book/4258 )
Информация о произведении
Полное название: 
Посещение кьенга
Дата создания: 
1955
История создания: 

Последняя глава "Печальных тропиков", достойный венец этой поэмы.