Нетленность лагерей

Средняя оценка: 9 (1 vote)
Полное имя автора: 
Имре Кертес

О литературе как «духе повествования», который наделяет событие статусом мифа, лежащим в основе нравственного порядка, и о месте в этом нравственном порядке Европы Освенцима и ГУЛАГа.

                                                                        * * *

                    

 

Когда ко мне обратились с просьбой высказаться о том, в чем сходство и в чем различие между концлагерями нацистскими и большевистскими, короче, о позоре XX века, о проблематике «искушения», если воспользоваться словом апостола Павла, я тут же сказал, что, по-моему, вопрос этот - метафизический. И хотя с этих пор прошло немало времени, мое мнение не изменилось.
Я хорошо понимаю, насколько неисчерпаем этот вопрос, в то время как отведенные мне минуты и наше терпение - конечны. Так что я постараюсь быть кратким, но это обстоятельство вместе с тем вынуждает меня к схематичности. Прежде всего: какова та основа, на которой можно проводить сравнение или различие? Очевидно, что лишение людей человеческого достоинства, истязания, голод, каторжный труд и мученическая смерть в венгерском лагере Речк были такими же, как и в Дахау, и Колыма вряд ли отличалась в этом отношении от Маутхаузена. Или мы будем сопоставлять, где - в Равенсбрюке или в каком-то из лагерей ГУЛАГа - была меньше хлебная пайка? Кто лучше умел пытать - садисты из центра гестапо на Принц-Регентенштрассе или московской Лубянки? Такой разговор был бы очень печален, но, увы, бесплоден. Так что же, судить о коцентрационной вселенной на основании права? Разбираться, где и чьи страдания были более несправедливыми? Но разве нам не известно, что все это было за пределами права и справедливости? Даже нюрнбергские приговоры и франкфуртский процесс об Освенциме, не говоря уж о так называемом привлечении к ответственности людей вроде бывшего главы венгерской госбезопасности Габора Петера, показали, что мир палачей и их жертв, а вместе с ним и жуткие приговоры, лежат далеко за пределами юриспруденции. Или, может, нужно доверить вынесение приговора, как принято выражаться, суду истории? Однако признаемся откровенно, что суд истории - во всяком случае до сих пор - не очень-то помогал объяснить или хотя бы осознать события, обозначаемые зачастую библейскими или фольклорными понятиями, а еще чаще - официальными конспиративными наименованиями или просто географическими названиями. Разумеется, факты, собранные историками, нужны; но если история не справится с ними, они так и останутся совокупностью следственных материалов. А мы видим, что справиться с ними история не способна - возможно, по той причине, что не имеет универсального - скажем яснее: философского - взгляда на вещи. Последнее слово в историософии - не в критической философии, а в позитивной философии истории - сказал, очевидно, Гегель, заявив, что история есть образ и деяние Разума. Мы сегодня можем смеяться над этим (со слезами на глазах, разумеется), но не можем опровергнуть того, что миф XVIII века о разуме был последним большим плодотворным мифом, исчезновение коего - или, пользуясь более подходящим сравнением, превращение в дым - обрекло нас на духовное и душевное сиротство.
С тех пор как мы узнали от Ницше о смерти бога, самой главной проблемой - если отвлечься, конечно, от официального компьютерного учета - стал вопрос о том, кто учитывает человека; проще говоря, перед чьим взором мы все живем, перед кем человек должен держать отчет в этическом или, да простится мне такое выражение, трансцендентном смысле. Ведь человек - существо диалогическое, беспрерывно говорящее, точнее сказать, рассказывающее, излагающее свои жалобы и мучения не ради самого изложения, но как свидетельство, и тайно, «подсознательно» уповающее на то, что это свидетельство обретет качество духовной силы, творящей законы. Альбер Камю в «Бунтующем человеке» приводит, скорее всего не свое, а заимствованное у кого-то - по-моему, у Шелли - высказывание: «Поэты - это непризнанные законодатели мира». Мне кажется, примерно из этого нам и следует исходить. Ибо справедливо, что поэты - причем слово это следует понимать широко, применительно к творческому воображению вообще, - конечно же, не устанавливают законов, как делают это в парламенте законодатели, но они - те люди, которые следуют закону, тому, который и ныне действует в мире именно как закон и который творит, конструирует как истории отдельных людей, так и большую историю человечества. Поэт - человек, который не может погрешить против закона, ибо тогда его творение будет неоправданным, или проще - никчемным. Позвольте мне этот неуловимый и все же наиболее действенный из законов, не только управляющий нашим духом, но и непрерывно питаемый нашей живою жизнью, обозначить, за неимением лучшего и от собственной беспомощности, тем выражением, которое я заимствую у Томаса Манна, и назвать его духом повествования. Именно он и решает, что и как станет мифом, что останется в исторической сокровищнице цивилизации - невзирая на то, как хотели бы это решить идеологи. Ведь, по сути, им это никогда не удается, во всяком случае, так, как того им хотелось бы. В вопросе о том, что должно стать мифом, решающее слово принадлежит другому, некоему тайному коллективному устремлению, которoe, очевидно, отражает реальные психологические мотивы и потребности и в котором проявляется истина. Ведь горизонт нашей повседневной жизни определяют именно они, эти истории, повествующие - в конечном счете - о добре и зле, и наш мир в пределах этого горизонта пронизан звуками этих рассказывающих о добре и зле неиссякаемых историй. Осмелюсь сделать рискованное заявление: в определенном смысле и в определенной проекции мы живем исключительно ради этого духа повествования, именно он, этот постоянно формирующийся дух, занял в наших умах и сердцах духовно неопределимое место бога, он и есть тот символический внешний взгляд, который мы на себе ощущаем и под влиянием которого что-либо делаем или не делаем.
Все эти мысли я должен был предварительно изложить, прежде чем поставить вопрос, почему в европейском сознании Освенцим стал тем, чем он стал: универсальной притчей, которая отмечена печатью вечности; притчей, которая уже в своем имени заключает целиком всю реальность нацистских концлагерей, всю потрясенность мирового духа перед лицом этой реальности и которая должна быть сохранена как мифическое место паломничества, подобное тому, каким является, например, Голгофа. В самом деле, что необходимо - надеюсь, меня не поймут превратно - для совершенной притчи? Кое-что из необходимого можно перечислить. Во-первых, основное требование ко всякой великой притче - это простота. В Освенциме добро и зло не смешивались ни на мгновение. Как рассказывается в повествовании, и это чистая правда, в Освенцим свозили миллионы безвинных людей, кощунственным образом усыпляли их бдительность и жесточайшими методами убивали. Картину эту не нарушает ни один посторонний оттенок, к примеру, политика: в этой истории нет никаких чужеродных включений, вроде того, что в Освенцим бросали невинных - разумеется, невинных с точки зрения только национал-социалистического движения - и вполне правоверных нацистских лидеров, из-за чего духу повествования пришлось бы испытывать амбивалентные чувства.
Во-вторых, Освенцим хорошо изучен, то есть является структурой до конца раскрытой и уже неприкосновенной. Это относится одинаково как к пространственному, так и временному ее измерению. Здесь лежит весьма удивительный парадокс. Ибо несмотря на то, что есть еще среди нас уцелевшие жертвы Освенцима - как, например, стоящий перед вами с листами бумаги в руках человек, - он так же далек от нас, как тщательно препарированная археологическая находка, как до мельчайших деталей известная, законченная история, о которой мы можем повествовать прошедшем времени. Что до пространственного измерения, то и тут нам знакомы все его уголки от черной стены до чешских семейных бараков, от зондеркоманд до фабричной марки тех вентиляторов, которые обеспечивали функционирование крематориев. Освенцим лежит перед нами, как Книга Откровений, как написанная с ужасающими подробностями история Эдгара Алана По, Достоевского или Кафки; нам известны его детали, его логика, нравственный кошмар и позор, безмерность страданий и - урок, страшный урок, от которого европейскому духу повествования, наверное, уже никогда освободиться. Но всего этого недостаточно, чтобы преступление выросло до масштабов духовно-исторической сенсации, стало саднящей раной, травмой, которую память хранит, как тело, которому причинили незаживающие увечья: о них невозможно забыть, невозможно от них избавиться, ибо они кровоточат при каждом прикосновении. Для этого катастрофа должна была задеть жизненно важные органы. Поэтому пора бросить хотя бы беглый взгляд на двух соавторов «гран гиньоля» двадцатого века - на нацистское и большевистское движения. Упомянутый дух повествования рассматривает их как нарушителей договора, иными словами - преступников. Атмосфера преступления - серьезность, говорит Кьеркегор. Я именно потому упомянул о нарушителях договора, что с тех пор, как в неопалимой купине европейской этики явился закон, чтобы затем облечься в слова и запечатлеться в скрижалях, этими словами мы меряем все события и каждый поступок соизмеряется с договором. Мы едва ли могли бы понять серьезность той атмосферы преступления, серьезность нравственной, если можно так выразиться, роли, взятой на себя преступниками, не знай дух повествования Каина, Агасфера, Торквемады, Гитлера, Сталина. Но оба движения едины только в своем итоге: терроре, лагерях, геноциде, в полном уничтожении экономической, духовной, душевной и нравственной жизни, в растаптывании индивида - надо ли продолжать? Но по характеру эти движения были разные. Оба исходили из духа повествования: одно, на первый взгляд (в идеологии своей), возвело этот дух на вершину, другое с открытой яростью противостояло ему. Одно выступило в роли спасителя, но под плащом его скрывался дьявол; другое явилось в облачении дьявола, и он же под ним скрывался. Одно беззаконно использовало законность, другое поставило закон вне закона. И если они едины в массовом истреблении людей, то мотивации нациста и большевика (во всяком случае, изначально) не одинаковы. За неимением времени скажу лишь кратко об этих двух типах убийцы двадцатого века. Большевик - это тактика вместо души и разума. Железная дисциплина тактики. Тактика - как единственная движущая сила, как мораль, как «руководство к действию». Философская рабулистика, схоластические выверты, суровая догматика - все это придает большевизму черты церковности, создающей вместе с бюргерской вонью псевдорабочего движения, дополняемой гнусностью пыточных камер и ритуального мученичества, совершенно уникальную смесь. Есть в ней что-то от иезуитства, но без элитизма иезуитов. Сама большевистская элита была уничтожена, а элита тридцатых годов, которая породила так называемые «пятидесятые годы», элитой никогда не была, а была в лучшем случае комсоставом, штабом, высокопоставленной кастой слуг. Ну а нацизм? Родственная противоположность. Нацисты - люди более грубые, можно сказать, более современные. Это не люди тактики, они открыто опираются на инстинкты, подавленные тысячелетним культурным развитием. Дисциплина нацистов - военная дисциплина, дисциплина карательных отрядов. Своеобразный сплав большевика, колониального солдата, средневекового рыцаря, главного бухгалтера и конквистадора. Нацизм - это сумасшествие, выпущенные на свободу собачьи своры, заученные жесты толпы, безумие национального упоения, убийство и самоубийство, театральное отчаяние и нигилизм. Нацизм существует в человеческих нервах, это ненависть, агрессивность, вакханалия, бегство, поиск защиты внутри толпы, это, если снова воспользоваться словом Томаса Манна, тунеядство опьяненного, деградированного до уровня люмпена человека.

  (окончание здесь http://pergam-club.ru/book/6064 )

 

                         

 

ЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ

http://img15.imageshack.us/img15/4568/ausschwitz.jpg
http://img15.imageshack.us/img15/280/provoloka.jpg
http://img529.imageshack.us/img529/4613/genoside.jpg

Информация о произведении
Полное название: 
Нетленность лагерей
Дата создания: 
1990
История создания: 

Выступление в театре-студии «Талия»