Стаканчик рому (окончание)

Но главное, нам следует убедить самих себя, что стороннему наблюдателю, принадлежащему к другому обществу, некоторые наши обычаи показались бы по своей природе подобными каннибализму, который мы считаем несовместимым с понятием цивилизации. Я имею в виду наши судебные и пенитенциарные традиции. Когда смотришь на них с определенного расстояния, возникает желание противопоставить друг другу два типа обществ: общества, практикующие антропофагию, то есть такие, которые считают необходимым поглощение некоторых индивидов, обладающих грозными силами, поскольку видят в этом единственный способ нейтрализации этих сил и даже возможность их использования; и общества, которые - как, например, наше - взяли на вооружение то, что можно было бы назвать антропоэмией (от греческого emein - исходить рвотой), и для решения той же самой проблемы избрали противоположный способ, состоящий в том, чтобы выбросить этих опасных индивидов за пределы общественного тела, удерживая их во временной или пожизненной изоляции в специально предназначенных для этого заведениях.

 

В большинстве так называемых первобытных обществ этот обычай вызвал бы глубокое возмущение, отметил бы нас в их глазах тем же самым клеймом варварства, которым мы бы желали их припечатать ввиду несоответствия их обычаев нашим.
Некоторые общества, кажущиеся нам в определенном смысле жестокими, могут оказаться человечными и открытыми, если взглянуть на них с другой точки зрения. Возьмем индейцев, населяющих равнины Северной Америки, которые отличаются двумя характерными особенностями: они практикуют каннибализм в умеренных формах и одновременно являют собой один из редких примеров примитивного народа, обладающего организованной полицией. Этой полиции (которая одновременно была и органом правосудия) никогда бы не пришло в голову, что покарание виновного должно выражаться в изоляции его от общества. Если абориген нарушал закон племени, то в наказание уничтожалась вся его собственность - хижина и лошади. Но одновременно полиция становилась его должником, ей надлежало организовать коллективное возмещение убытков, которые понес виновный. Полученные подарки, в свою очередь, обязывали виновного выражать свою благодарность группе ответными дарами. Вся община, включая саму полицию, помогала ему собрать подарки, что вновь меняло ситуацию на противоположную, и так до тех пор, пока после серии взаимных услуг нарушение порядка не оказывалось ликвидированным и не восстанавливался прежний порядок. Такие обычаи не только более человечны, чем наши, но и более логичны. Если мы сформулируем вопрос в терминах нашей современной психологии, то "инфантилизация" виновного, лежащая в основе понятия наказания, требует признать за наказуемым право на определенное вознаграждение, при отсутствии которого изначальная процедура теряет эффективность и даже влечет за собой последствия, прямо противоположные ожидаемым. Наши нормы можно считать верхом абсурдности, ибо мы одновременно относимся к виновному и как к ребенку, чтобы получить основание наказать его, и как к взрослому, чтобы отказать ему в утешении. При этом мы убеждены, что достигли огромного духовного прогресса, поскольку вместо того чтобы поедать некоторых наших ближних, мы предпочитаем калечить их физически и морально.
Такой анализ, если его провести добросовестно и методично, приводит к двум результатам: он привносит элемент умеренности и благожелательности в оценку обществ и стилей жизни, наиболее далеких от наших, одновременно не признавая за ними абсолютных добродетелей, которыми по определению не может обладать ни одно общество. Кроме того, он лишает наши традиции той очевидности, которая покоится на полном незнании других традиций или на половинчатом и тенденциозном знакомстве с ними. Следовательно, этнологический анализ действительно возвышает иные культуры и снижает значимость собственной - в этом смысле он противоречив. Но если мы всерьез задумаемся над происходящим, то придем к убеждению, что это противоречие скорее видимое, чем реальное.
Иногда говорят, что только в западном обществе могли появиться этнографы, и в этом его величие - и единственное преимущество, поскольку все другие отрицаются этнографами, - перед которым мы вынуждены склонить голову, ибо без него нас бы не существовало. Но с тем же успехом можно было бы утверждать обратное: если Запад породил этнографов, то именно потому, что испытывал муки совести, которые вынуждали его сопоставлять собственный образ с образом иных культур в надежде найти в них отражение тех же изъянов или же понять, как именно эти изъяны развились в его недрах. Но даже если действительно сравнение нашего общества со всеми другими, современными и уже не существующими, подрывает его основы, то подобная судьба ждет и другие общества. Общий знаменатель, о котором я только что сказал, делает видимым множество чудовищных вещей; мы открываем, что это касается и нас, причем не по воле случая, ибо если бы нас не было и если бы мы не держали первенство в этом печальном соревновании, этнография не получила бы у нас широкую дорогу - мы просто не ощущали бы в ней потребности. Этнограф не может оставаться равнодушным к собственной цивилизации и не быть солидарным с ее ошибками, тем более, что само его существование оправдано лишь как попытка искупления - он является символом этого искупления. Но и другие общества также причастны к этому первородному греху; правда, они не так многочисленны и встречаются все реже, по мере того как мы спускаемся вниз по ступеням прогресса. Достаточно сослаться на астеков, открытую рану на теле Америки; их маниакальная одержимость кровью и пытками (в действительности присутствующая всюду, но проявившаяся у них в наиболее "яркой форме") - пусть даже в какой-то мере оправданная необходимостью привыкания к смерти - ставит их в один ряд с нами не как единственных несправедливых, но как тех, которые были таковыми в нашем понимании, только "сверх меры".
Однако подобное осуждение нами нас самих не означает, что мы утверждаем совершенство того или иного общества, современного или существовавшего в прошлом в какое-то время и в каком-то месте. Это было бы действительно несправедливо, поскольку, поступая таким образом, мы признавали бы факт, что если бы мы принадлежали в этому обществу, то оно тоже казалось бы невыносимым: мы осуждали бы его по тем же причинам, по которым осуждаем наше собственное. Значит ли это, что мы в конце концов подвергнем остракизму любой общественный порядок, каким бы он ни был, и восславим то первозданное состояние природы, в которое общественный порядок привнес одну лишь коррупцию? "Не верь тому, кто приходит навести порядок", - говорил Дидро, который стоял на этой точке зрения. Для него "краткий курс истории" человечества сводился к следующему: "Существовал человек естественный: в него был внедрен человек искусственный, и в глубине разразилась непрерывная война, которая продолжается всю жизнь". Эта концепция совершенно абсурдна. Кто говорит "человек", тот говорит "язык", а кто говорит "язык", тот говорит "общество". Полинезийцы Бугенвиля (в "дополнение к путешествию" этого автора Дидро предлагает свою теорию), так же, как и мы, жили в обществе. Утверждая обратное, мы повернулись бы против этнографии, а вовсе не в том направлении, в котором она побуждает нас к исследованиям.

 

Затрагивая эти вопросы, я все более убеждаюсь, что не существует другого ответа, кроме того, который дал Руссо - некогда скандальный, а ныне совершенно забытый, нелепо обвиненный в восхвалении природного состояния человека. А ведь это заблуждение Дидро, а не Руссо; Руссо утверждал прямо противоположное и первым указал выход из противоречий, среди которых мы до сих пор блуждаем, отправившись вслед за его противниками. Среди философов Руссо был самым выдающимся этнографом, хотя он никогда не путешествовал в далекие страны, его осведомленность была настолько полной, насколько это было возможно для человека его эпохи; в противоположность Вольтеру, он был преисполнен симпатии к обычаям и образу мышления различных народов. Он был нашим учителем, нашим братом, к которому мы были так неблагодарны, но которому я мог бы посвятить каждую страницу этой книги, если бы такая дань оказалась достойной его великой памяти. Чтобы освободиться от противоречия, неразрывно связанного с положением этнографа, мы должны пройти тот путь, который позво лил ему совершить эволюцию от руин, оставленных "Рассуждением о начале и основаниях неравенства", до великой конструкции "Общественного договора", тайну которого открывает нам "Эмиль". Мы обязаны Руссо тем, что мы знаем, каким образом, уничтожив всякий порядок, еще можно открыть принципы, которые позволяют строить новый порядок.
Никогда Руссо не совершал ошибки Дидро, состоящей в идеализации природного человека. У него никогда не было искушения смешивать природное состояние с общественным, ибо он знал, что это последнее неотделимо от человека, но является причиной страдания. Вопрос лишь в том, действительно ли эти страдания неизменно сопутствуют общественному состоянию. А значит, за любыми злоупотреблениями и преступлениями следует искать незыблемые основания человеческого общества.
К этому поиску этнографическое исследование причастно двояким образом. Оно показывает, что в нашей цивилизации до этих оснований невозможно добраться: из всех известных нам обществ наше определенно наиболее удалено от них. С другой стороны, выделяя общие черты большинства человеческих культур, этнография помогает сконструировать тот тип общества, который в чистом виде не присутствует ни в одной из культур, но который определяет направление исследования. Руссо считал, что уклад жизни, который мы сегодня называем неолитическим, является наиболее приближенным к этому идеалу. С ним можно соглашаться или не соглашаться. Я склоняюсь к тому, что он был прав. В неолитический период человек уже совершил большинство открытий, необходимых для обеспечения своей безопасности. Мы уже рассматривали, почему из этого списка можно исключить письменность; не боясь впасть в примитивизм, можно сказать, что письменность является обоюдоострым оружием, чему свидетельство - открытия современной кибернетики. В эпоху неолита человек сумел защитить себя от холода и голода, высвободил время для развития мышления; он, правда, не умел противостоять болезням, но вовсе не очевидно, что прогресс в области профилактики здоровья был чем-то большим, нежели просто переходом к иным механизмам регулирования: голод и губительные войны удерживали демографическое равновесие с не меньшей беспощадностью, чем эпидемии.
В то время мифов человек не был более свободен, чем сегодня, - он был рабом своей принадлежности к человеческому роду. Поскольку его власть над природой была очень ограничена, его хранила и в определенном смысле освобождала тонкая защитная оболочка грез. По мере того как фантазии преобразовывались в знание, возрастало могущество человека, что, в свою очередь, оставляло нас - если можно так выразиться - "с глазу на глаз" с космосом. И действительно, чем же еще является это могущество, этот источник нашего бесконечного высокомерия, если не субъективным осознанием постепенного слияния человека с физическим миром? Его великие причинно-следственные законы теперь уже не действуют как чуждые, превосходящие нас силы, но при посредстве разума порабощают нас, включая в безмолвный мир, действующими лицами которого мы теперь являемся.
Руссо, по-видимому, был прав, считая, что для нашего блага было бы лучше, чтобы человечество придерживалось "золотой середины между инертностью первобытного состояния и неукротимой активностью нашего самолюбия", что такое состояние было "лучшим для человека", и для того, чтобы его утратить, был необходим "какой-то роковой случай", в котором можно распознать исключительное вдвойне - поскольку оно было единственным и запоздалым - возникновение машинной цивилизации. Разумеется, это срединное состояние уже не является примитивным, поскольку в нем заложена и допускается определенная мера прогресса; понятно также, что ни одно из описанных обществ не соответствует идеальной картине, даже если "пример дикарей, которых находят почти везде в этом девственном состоянии, подтверждает, как кажется, что род человеческий был создан для того, чтобы навсегда остаться в этом состоянии".
Изучение дикарей дает нечто большее, нежели просто открытие в самом сердце джунглей утопического "природного" человека или идеального общества: оно помогает нам выстроить теоретическую модель человеческого общества, не соответствующего ни одной из существующих доступных для наблюдения реальностей; при помощи этой модели мы можем отличить "то, что первично, и то, что искусственно в нынешней природе человека, и постичь государство, которого уже не существует, может быть, никогда не существовало и, возможно, никогда не будет существовать, но о котором следует иметь точное представление, чтобы лучше понять наше нынешнее государство". Я уже цитировал эти постулаты, чтобы объяснить смысл моего исследования культуры намбиквара, ибо мысль Руссо, всегда опережающая свою эпоху, не отделяет теоретической социологии от лабораторного или полевого этнографического исследования, необходимость которого я так ясно понял. Природный человек не может существовать ни прежде общества, ни вне его. Нам следует определить его статус как имманентный состоянию общества, вне которого жизнь человека немыслима, а затем разработать программу исследований, которые "были бы необходимы для познания природного человека" и выбрать "средства для проведения этих исследований в недрах общества".
Но эта модель — таков окончательный вывод Руссо — является вечной и универсальной. Другие общества не могут быть лучше нашего, и даже если мы склонны так думать, мы не имеем в своем распоряжении метода, посредством которого могли бы это доказать. Но все же, познавая глубже эти общества, мы обретаем возможность отстраниться от нашего собственного, но не потому, что оно абсолютно и исключительно порочно, а лишь потому, что только от него нам и следует освободиться; и сделать это позволит существование других обществ. Таким образом мы получаем возможность перейти ко второму этапу, который заключается в том, чтобы, не оставляя ничего от конкретного общества, но используя все, вычленить основные принципы общественной жизни, которые помогут нам реформировать наши собственные обычаи, а не обычаи иных обществ. Обладая этой привилегией, которая одновременно является и ограничением, мы сможем изменить только собственное общество без риска его разрушить, поскольку производимые нами изменения рождаются в нем самом.
Правда, используя эту вневременную и внепространственную модель, мы все же подвергаемся некоторой опасности, заключающейся в недооценке реальности прогресса. Наша позиция сводится к утверждению, что всегда и везде люди пытались решить одну и ту же задачу, определяя себе ту же самую цель, и что в ходе истории менялись только средства достижения этой цели. Сознаюсь, что эта позиция не вызывает во мне беспокойства, она кажется мне наиболее согласующейся с фактами, которые открывают перед нами история и этнография, но главное, эта позиция кажется мне плодотворной. Фанатичные сторонники прогресса рискуют ошибиться, недооценивая огромные богатства, накопленные человечеством по обе стороны того узкого пространства, к которому прикован их взор; переоценивая значимость совершенных усилий, они недооценивают значимость тех, которые нам еще предстоит совершить. Если наши далекие предки никогда не занимались ничем другим, кроме как построением жизнеспособного общества, то те силы, которые их вдохновляли к этому, есть также и в нас. Ничто не решено окончательно, мы можем все начать сначала. То, что было сделано, но сделано плохо, можно переделать. "Золотой век, который наше слепое суеверие помещает позади нас (или перед нами), находится в нас." Братство людей обретает конкретный смысл: в самом убогом племени мы, как в зеркале, видим отражение нашего образа и находим опыт, который наряду с любым другим опытом может стать нам наукой. Мы можем обрести в этом знании былую свежесть, ибо осознание того, что тысячелетиями человечество только повторяло одни и те же попытки, мы достигнем того благородства мыслей, которое, помимо всего сказанного, придает отправной точке наших размышлений невыразимое величие начал. Поскольку для каждого из нас быть человеком значит принадлежать к определенному классу, определенному обществу, стране, континенту, цивилизации, для нас, европейцев и жителей материка, приключение в самом сердце Нового Света прежде всего означает осознание, что это не наш мир, что мы поступили преступно, уничтожив его, и что это уже необратимо.
Признавшись себе в этом, мы должны приложить все силы, чтобы выразить этот мир в его первозданных проявлениях, мысленно возвратившись в то время, когда наш мир упустил возможность выбора своей миссии.