Артюр Рембо

Средняя оценка: 7.5 (2 votes)
Полное имя автора: 
Стефан Малларме

Письмо г-ну Харрисону Родсу

 

Мне представляется — однажды вечером, во вторник, когда Вы, редкий гость, оказали мне честь и прислушиваетесь теперь к беседе моих друзей, вдруг всплывает на волнах сигаретного дыма имя Артюра Рембо; и какая-то неопределенность, тревожа любопытство Ваше, повисает в комнате.

Кто он, каков, расспрашиваете Вы; по крайней мере — неужели столь исключительное влияние оказывает он, со своими книгами «Одно лето в аду», «Озарения», со своими «Стихотворениями», недавно изданными полностью, на последние события в поэзии, что стоит упомянуть его — и все, как сейчас, умолкают загадочно и задумчиво, словно долгая тишина и грезы подобают ему или долгое, не застывшее еще восхищение.

Не верьте, дорогой мой гость, будто среди главных обновителей наших хотя бы один, кроме, быть может, лишь блистательного старшего собрата, что сумел, непостижимо, «подобрать смычок», — Верлена, испытал ныне сколько-нибудь прямо и глубоко воздействие Артюра Рембо. Да и свобода, дарованная стиху, а вернее, излившаяся сама, по волшебству, ничем не отзовется у того, кто всегда — за исключением разве самых последних строф или когда поставил он точку — был строгим блюстителем старинных правил игры. Оцените волшебную силу его, что родится из контраста допарнасского, доромантического даже, иными словами, строго классического мира и роскошного буйства страсти, изысканно-прихотливой, по-другому не скажешь. Он — сколок метеора, вспыхнул беспричинно, единственно от данности своей, мелькнул одиноко и погас. Все бы шло, конечно, дальше своим чередом и без блистательного этого пришельца, да и ничто по-настоящему не предвещало в литературе появления его: здесь властно заявляет о себе личность поэта.

Перед Вами воспоминания мои, или, скорее, мысли, в которых я часто обращался к нему. Неведомому; как будто в беседе высказываю их, специально для Вас.

                      

 

Я не был с ним знаком, но видел его однажды, в литературном застолье, из тех, что сходились наспех на исходе Войны,— «Обед Гадких Мальчишек», в названии, конечно, антифразис, если судить по портрету, какой посвящает гостю Верлен: «Он был высок, сложения крепкого, почти атлетического, с правильно-овальным ликом падшего ангела, русыми взлохмаченными волосами и блеклой, тревожной голубизной глаз». С каким-то вызывающим, по испорченности ли, гордыне ли, налетом простонародности, добавлю я, как у прачки, — из-за больших рук, которые смена жары и холода оплела красными кружевами. У юноши они могли бы поведать об иных, пострашнее, трудах. Они выводили стихи, прекрасные и неизданные, сказали мне; губы, кривясь обидчивой насмешкой, не прочли ни строки.

В стране бесстрастных рек спускаясь по теченью,
хватился я моих усердных бурлаков:
индейцы ярые избрали их мишенью,
нагими их сковав у радужных столбов.

И

Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая,
вошла в еловый трюм зеленая вода,
меня от пятен вин и рвоты очищая
и унося мой руль и якорь навсегда.

И

Я видел снежный свет ночей зеленооких,
лобзанья долгие медлительных морей,
и ваш круговорот, неслыханные соки,
и твой цветной огонь, о фосфор-чародей!

И

Меж полюсов и зон устав бродить без цели,
порой качался я нежнее. Подходил
рой теневых цветов, присоски их желтели,
и я как женщина молящаяся был —

И

Я видел звездные архипелаги! Земли,
приветные пловцу, и небеса, как бред.
Не там ли, в глубине, в изгнании ты дремлешь,
о стая райских птиц, о мощь грядущих лет?

[пер. В. Набокова]

и все остальное! развить бы кольца их, подобно тому, как распрямляется, пробуждаясь, первозданный гений в этом шедевре — ибо уже создан был в ту пору «Пьяный корабль»; все, чем расцвечена будет скоро память каждого, что станет всплывать из глубин ее, покуда звучат на земле стихи, таилось безмолвно в новом госте — и еще «Сидящие», и «Искательницы вшей», и «Первые причастия», тех же лет либо времен его заносчивого, порочного отрочества. Мы все, избегнувшие народных бедствий, короткие друзья, вниманием своим отчасти обошли сего эфеба, о котором меж тем ходили слухи, что он, в свои семнадцать лет, в 1872 году совершал сюда четвертый уже поход, пешком, как и прежние; только один, из родного местечка Шарлевиль, в Арденнах, — на Париж, начался по-царски: ученик распродал все свои награды за выпускной класс. Его возвращали, он метался между семьей, матерью, родом из крестьян, которую покинул отец, отставной офицер, и друзьями, братьями Кро, позднее Фореном и неизбывно, неизменно Верленом — маятник странствий, с риском на пути туда ночевать на реке, в угольных баржах, а на обратном наткнуться на аванпост федератов, бойцов Коммуны. Рослый парень, не растерявшись, сказался своим, обнищавшим вольным стрелком, и пробудил благородный порыв пожертвований в свою пользу. Мелочи, пустячные, обычные, в конечном счете, для того, кто, терзаемый яростной страстью к литературе, злейшим из расстройств, после тягучих часов ученья, школьной скамьи и библиотек, до времени покорив себе слово, точное, сжатое, влекущее его к предметам дотоле незнаемым, — пустился без промедления в поиск «новых», настаивал он, «неизведанных еще ощущений», уверенный, что поджидают они его на улицах городов — восточном базаре миражей, пошлом, но однажды под вечер пославшем демону-подростку видение, величественное и призрачное; после его могло продлить лишь пьянство.
В дешевых анекдотах нет недостатка, с прерванной нити его бытия скользнули они и в газеты — так зачем в сотый раз перебирать блескучие эти безделки, снизывать дикарские побрякушки из них, ожерелье негритянского царька, в чьем обличье позднее, в шутку, среди невиданного какого-то племени, изображали поэта. Вы приготовились уже следить, какими рисуются мне главные линии выразительной его судьбы, дабы исполнить ее возможно большей красоты и правдоподобия; во всех уклонениях своих она должна хранить единый ритм, ибо принадлежит певцу, и не¬кую особенную простоту. Но все ж благодарный, что вопросом своим вы помогли мне, впервые цельно, для себя самого, воскресить в памяти эту ни на кого не похожую личность, притягательную для вас, дорогой друг, — хочу я припомнить занятную историю, всего только одну; ее чудесно, с улыбкой, рассказывал мне Теодор де Банвиль. Сей Мэтр славился попечительной своей добротой. К нему пришли просить: за «своего», дабы — прибавлено было на чем-то вроде жаргона — позволить ему творить высокое искусство. Банвиль рассудил, что ввиду этой цели талант играет роль второстепенную, а прежде нужна комната, где жить, и снял ее в чердаках своего дома на улице Бюси, со всей принадлежностью — столом, чернилами, перьями, стопой бумаги и еще белоснежной постелью для тех минут, когда не грезится наяву и на стуле. Юноша-скиталец обрел приют; и каково же изумление дотошного благодетеля: только что потекли, сливаясь, во внутренний двор запахи обеда, как вдруг донеслись до него крики во всех этажах и наверху, в проеме мансарды, увидел он — кто-то, нагой, мечется в исступленье, швыряя выше черепичной крыши, клочьями, одежду, наверное, чтобы сги¬нула она вместе с последними лучами солнца; осторожно он осведомился у божества о причинах его, так сказать, мифологического наряда — «Это потому, отвечал Артюр Рембо творцу «Изгнанников», каковой должен был признать заключенную, без сомнения, в этом замечании правоту и корить себя за непредусмотрительность, — что я не могу переступить порог столь чистой, непорочной комнаты в своем вшивом старье». Хозяин почел ошибку исправленной, лишь отослав ему вещи на замену и приглашение к вечерней трапезе: «когда хочешь писать замечательные стихи, платья, вкупе с жилищем, мало, не мешает еще и поесть».

Обаяние Парижа померкло, Верлен терзался разгоравшейся семейной распрей и, как скромный служащий Коммуны, боязнью преследований: видимо поэтому, Рембо решил перебраться в Лондон. Нищая, вакхическая чета вдыхала всей грудью вольную коксовую гарь, хмелея от взаимного чувства. Скоро письмо из Франции позвало, даровав прощение, одного из отступников, с условием, что спутника своего он покинет. На свидании молодая супруга — по бокам мать и свекровь — ожидала примирения. Я доверяю рассказу, превосходно переданному г-ном Берришоном, и вслед ему отмечу лишь пронзительную сцену, героями которой — один раненый, другой в бреду — оба поэта в нечеловеческой их муке. Женщины молили согласно, Верлен уже отказался было от друга — но вдруг заметил его, случайно, в дверях комнаты, рванулся за ним, в его объятия, не слушая увещеваний его, охладевшего, твердившего, что все кончено, «клявшегося, что узы их должны быть разорваны раз и навсегда», что «даже без гроша в кармане», пусть и привела его в Брюссель единственно надежда на денежную помощь в возвращении на родину, «он все равно уйдет». Рука равнодушного оттолкнула Верлена, тот в помрачении выстрелил в него из пистолета и рухнул, рыдая. Было решено, что дело не останется... в кругу семьи, едва не сказал я. Рембо, в бинтах, вышел из больницы, и на улице его, по-прежнему одержимого отъездом, настигла, на сей раз прилюдно, вторая пуля, которую преданнейший друг искупал потом двумя годами монсской тюрьмы. Вряд ли найдется разгадка окончательного в нем, одиноком после этих трагических событий, перелома — безусловно, поразительного, ибо с литературой он оборвал во всем: ни дружбы отныне, ни стихов. Что дальше? вернулся, прежде 1875 года, за какой-то надобностью не все ли равно, — в Англию; потом оказался в Германии, перебивался уроками и, со своим даром к языкам, собирал коллекцию их — взамен отвергнутых неистовств на родном, собственном; добрался до Италии, железной дорогой до Сен-Готарда, дальше пешком, через Альпы; и спустя несколько месяцев, стремившийся на Циклады, с солнечным ударом был доставлен властями домой.
Уже овеянный дыханием дальним Леванта.

И вот дата — таинственная, но, впрочем, и естественная, если согласиться, что для отринувшего грезы — грезы ли виною тому или он сам — и отсекшего, по живому, от себя поэзию возможно со временем обрести иной, новый удел лишь в далеких, очень далеких краях. Забвенье вбирает безбрежность пустыни или моря. А значит, не одних только тропических красот и чудес искал он в бегстве своем — поначалу солдатом, завербовавшись на голландском рынке, в 1876 году, на Суматру, и через несколько уже недель дезертиром, что возвратился, ценою подъемных, на борту английского судна, и затем, дерзкий, сам сделался торговцем людьми, сколотил капитал и, спустив его в Дании и Швеции, был оттуда доставлен на родину; потом управляющим Мраморными карьерами на острове Кипр, в 1879 году, после вылазки в Египет, в Александрию, — и окончив, мы увидим, дни свои «торгашом» . Окончательным прощанием с Европой, невыносимой атмосферой ее и обычаями, стало, в равной степени, и путешествие в Харар, близ Абиссинии (где только что шли бои); бескрайнее, словно пески, безмолвие простерлось здесь над всеми деяниями изгнанника. По-прежнему весь в волшебной россыпи драгоценностей, как и подобает тому, чьи пальцы некогда нежно касались книг, он торговал, на побережье и на другом берегу, в Адене — но кто его встречал на этом оконечье? — слоновой костью, золотой пудрой, или фимиамом. Весь во власти — нет, не столько мелкого своего редкостного товара, будто овеянного духом Востока из «Тысячи и одной ночи» либо местным колоритом, — но во власти пейзажей, утолительных для того, кто жаждал простора и воли! Когда инстинкт поэзии отторгнут, и без него мельчает все, даже и самое течение жизни, тогда, по крайней мере, жизнь эта должна быть мужественной, дикой, дабы имеете с высшей печатью изгладился и отпечаток цивилизации на человеке.

В 1891 году газеты, одна за другой, принесли нежданную весть: тот, кто был и пребудет для нас поэтом, вернулся из странствий на корабле, с состоянием, в Марсель, больной артритом и недавно, после операции, скончался. Гроб его, переправленный в Шарлевиль, что был когда-то убежищем после всех метаний, встретила благочестивая любовь сестры.

                       

 

Я понимаю, что подменять сознание другого своим собственным легко, но по меньшей мере безосновательно: при необходимости ему подобает самому, в уединении, возгласить себя. Выстраивать, толкуя, в сообразных, связных фрагментах чужую жизнь, разумеется, недопустимо; и мне остается лишь довести злоумышление сие до предела. Сошлюсь все же на одно свидетельство. — Однажды, году в 1875-м, г-н Делаэ, чья живая память служит мне источником, земляк Рембо и однокашник по коллежу, спросил его, в бесконечной череде переездов, о прежних замыслах — деликатно, вскользь, в таких, слышится мне, словах: «да, а как с литературой?» — тот пропустил было мимо ушей, наконец обронил, что «нет, он больше не пишет», просто, без особой гордости или сожаления. «Верлен?» — беседа вывела к нему: никакого отклика, разве только избегал, скорее как неприятных, воспоминаний о том, что представлялось ему излишествами.

Газеты, падкие, как всякая толпа, на сокровища, пропавшие либо вовсе вымышленные, воспламенили воображение многих жаждой чуда: быть может, неопубликованные, сохранились его стихи, написанные в дальних странах. Вольное их дыхание, девственно-чистый звук! о них думаешь как о чем-то возможном — и не без основания, ибо разум не должен пренебрегать ни одной из вероятностей, витающих вокруг человека: это часть неповторимого его ореола, которая, даже и вопреки правдоподобию, придает ореолу этому перспективу сиюминутной легенды,— прежде чем весь он не истает без остатка с течением лет. И все же, полагаю я, длить и дальше надежду на некие творения зрелого возраста означает здесь мешать точному истолкованию судьбы, исключительной в истории поэзии, — судьбы ребенка, слишком рано осененного мятежным крылом литературы, который, не успев почти жить, исполнил уже свою бурную, роковую стезю и ничего не оставил на будущее.

Но одно предположение, относительно бродяжества его, влечет неодолимо, более заманчивое, нежели существование какой-то рукописи, что отвергается при внимательном взгляде на его жребий: что, если бы, отказавшись когда-то по собственной воле от пышных ростков юношеской поры, по возвращении узнал он, что расцвели они среди современников и принесли столь же щедрые плоды, лучше утоляющие давнюю жажду славы, чем те, какие растут в оазисах,— презрел бы он их или сорвал? Рок, уведомляя человека, что жребий его свершился, — наверное, чтобы перестал он биться в бесплодных раздумьях, — поразил его в ногу, ступившую на чужбину родной земли; и больше того: немедля отгородил умирающего — ибо конец был уже близок — немотою больничной стены и полога постели от хора голосов, взывавших к нему ежечасно, и особенно от голоса великого Верлена. И не позволил ему принять новое, сложившееся в языке, значение нескольких слогов: АРТЮР РЕМБО, — вдохнув нежданной известности своей и тут же отбросив ее либо, напротив, от нее обороняясь и обращая завистливый взор в прошлое, что так разрослось в его отсутствие; оба эти испытания равно тяжелы, и лучше было, в самом деле, обойтись без них. И однако, если посредством догадки углубить смысл его возвышенного, анархического по духу и безупречного в итоге жизненного пути, если наделить этот путь всей возможной его красотой, то следовало бы ожидать: явившуюся вдруг славу предмет ее встретит с горделивой беспечностью, относя на счет кого-то другого, кем он некогда был, но давно уже быть перестал; разве что безымянный сей призрак набрался бы наглости и, заехав в Париж, потребовал себе, в добавление к нажитым деньгам, — всего-навсего гонорара.

 Апрель 1896 г.

                                                                       * * *

ЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ

http://img23.imageshack.us/img23/3126/rimbaud.jpg
http://img23.imageshack.us/img23/7262/arthurrimbaud.png

Информация о произведении
Полное название: 
Артюр Рембо
Дата создания: 
1896
История создания: 

Статья для американского журнала "Чеп Бук", написана в форме письма его директору Харрисону Родсу. Первая и, видимо, единственная встреча Малларме с Артюром Рембо произошла 1 июня 1872 года.