Пресловутая иголка в не менее достославном стоге, в городском полумраке, полусвете, в городском гаме, плеске и стоне тоненькая песенка смерти.
Верхний свет улиц, верхний свет улиц всё рисует нам этот город и эту воду, и короткий свист у фасадов узких, вылетающий вверх, вылетающий на свободу.
Девочка-память бредет по городу, бренчат в ладони монеты, мертвые листья кружатся выпавшими рублями, над рекламными щитами узкие самолеты взлетают в небо, как городские птицы над железными кораблями.
Громадный дождь, дождь широких улиц льется над мартом, как в те дни возвращенья, о которых мы не позабыли. Теперь ты идешь один, идешь один по асфальту, и навстречу тебе летят блестящие автомобили.
Вот и жизнь проходит, свет над заливом меркнет, шелестя платьем, тарахтя каблуками, многоименна, и ты остаешься с этим народом, с этим городом и с этим веком, да, один на один, как ты ни есть ребенок.
Девочка-память бредет по городу, наступает вечер, льется дождь, и платочек ее хоть выжми, девочка-память стоит у витрин и глядит на бельё столетья и безумно свистит этот вечный мотив посредине жизни.
земной свой путь пройдя до середины, я, заявишись в Люксемургский сад, смотрю на затвердевшие седины мыслителей, письменников; и взад- вперед гуляют дамы, господины, жандарм синеет в зелени, усат, фонтан мурлычет, дети голосят, и обратиться не к кому с "иди на". И ты, Мари, не покладая рук, стоишь в гирляде каменных подруг - французских королев во время оно - безмолвно, с воробьем на голове. Сад выглядит как помесь Пантеона со знаменитой "Завтрак на траве".
Твой локон не свивается в кольцо И пальца для него не подобрать В стремлении очерчивать лицо, Как ранее очерчивала прядь, В надежде, что нарвался на растяп, Чьим помыслам стараясь угодить, Хрусталик на уменьшенный масштаб Вниманья не успеет обратить.
Со всей неумолимостью тоски, С действительностью грустной на ножах, Подобье подбородка и виски Большим и указательным зажав, Я быстро погружаюсь в глубину, Особенно устами, как фрегат, Идущий неожиданно ко дну В наперстке, чтоб не плавать наугад.
По горло или все-таки по грудь Хрусталик погружается во тьму, Но дальше переносицы нырнуть Еще не удавалось никому. Какой бы ни почувствовал рывок Надежды, но (подальше от беды) Всегда серо-зеленый поплавок Выскакивает к небу из воды.
Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал, Рад муку, чем придется, утолить И первый подвернувшийся овал Любимыми чертами заселить. И то уже удваивает пыл, Что в локонах покинутых слились То место, где их Бог остановил, С тем краешком, где ножницы прошлись.
Ирония на почве естества, Надежда в ироническом ключе, Колеблема разлукой, как листва, Как бабочка (не так ли?) на плече: Живое или мертвое, оно, Хоть собственными пальцами творим, - Связующее легкое звено Меж образом и призраком твоим.
Огонь, ты слышишь, начал угасать. А тени по углам зашевелились. Уже нельзя в них пальцем указать, Прикрикнуть, чтоб они остановились. Да, воинство сие не слышит слов. Построилось в каре, сомкнулось в цепи. Бесшумно наступает из углов, И я внезапно оказался в центре. Все выше снизу взрывы темноты. Подобны восклицательному знаку. Все гуще тьма слетает с высоты, До подбородка, комкает бумагу. Теперь исчезли стрелки на часах. Не только их не видно, но не слышно. И здесь остался только блик в глазах, Застывших неподвижно. Неподвижно. Огонь угас. Ты слышишь: он угас. Горючий дым над потолком витает. Но этот блик - не покидает глаз. Вернее, темноты не покидает.
Я ждал автобус в городе Иркутске, пил воду, замурованную в кране, глотал позеленевшие закуски в ночи в аэродромном ресторане. Я пробуждался от авиагрома и танцевал под гул радиовальса, потом катил я по аэродрому и от земли печально отрывался. И вот летел над облаком атласным, себя, как прежде, чувствуя бездомным, твердил, вися над бездною прекрасной: все дело в одиночестве бездонном.
Не следует настаивать на жизни страдальческой из горького упрямства. Чужбина так же сродственна отчизне, как тупику соседствует пространство.
Я дважды пробуждался этой ночью и брел к окну, и фонари в окне, обрывок фразы, сказанной во сне, сводя на нет, подобно многоточью, не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот, проживши столько лет с тобой в разлуке, я чувствовал вину свою, и руки, ощупывая с радостью живот, на практике нашаривали брюки и выключатель. И бредя к окну, я знал, что оставлял тебя одну там, в темноте, во сне, где терпеливо ждала ты, и не ставила в вину, когда я возвращался, перерыва умышленного. Ибо в темноте — там длится то, что сорвалось при свете. Мы там женаты, венчаны, мы те двуспинные чудовища, и дети лишь оправданье нашей наготе. В какую-нибудь будущую ночь ты вновь придешь усталая, худая, и я увижу сына или дочь, еще никак не названных,— тогда я не дернусь к выключателю и прочь руки не протяну уже, не вправе оставить вас в том царствии теней, безмолвных, перед изгородью дней, впадающих в зависимость от яви, с моей недосягаемостью в ней.
Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела! Эта местность мне знакома, как окраина Китая! Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела. Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая. Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья. Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин, достающий из штанин.
"А почем та радиола?" "Кто такой Савонарола?" "Вероятно, сокращенье". "Где сортир, прошу прощенья?"
Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса. В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром. И нарезанные косо, как полтавская, колеса с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром оживляют скатерть снега, полустанки и развилки обдавая содержимым опрокинутой бутылки.
Прячась в логово свое волки воют "ё-моё".
"Жизнь — она как лотерея". "Вышла замуж за еврея". "Довели страну до ручки". "Дай червонец до получки".
Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано. В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея. Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана превращается в тирана на трибуне мавзолея. Говорят лихие люди, что внутри, разочарован под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.
Хорошо, утратив речь, встать с винтовкой гроб стеречь.
"Не смотри в глаза мне, дева: все равно пойдешь налево". "У попа была собака". "Оба умерли от рака".
Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна. (Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.) Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана, взад-вперед летают ядра над французским частоколом. Се — великий сын России, хоть и правящего класса! Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.
Чудо-юдо: нежный граф превратился в книжный шкаф!
"Приучил ее к минету". "Что за шум, а драки нету?" "Крыл последними словами". "Кто последний? Я за вами".
Входит пара Александров под конвоем Николаши. Говорят "Какая лажа" или "Сладкое повидло". По Европе бродят нары в тщетных поисках параши, натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло. Размышляя о причале, по волнам плывет "Аврора", чтобы выпалить в начале непрерывного террора.
Ой ты, участь корабля: скажешь "пли!" — ответят "бля!"
"Сочетался с нею браком". "Все равно поставлю раком". "Эх, Цусима-Хиросима! Жить совсем невыносимо".
Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах. Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины. Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик. Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины, размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре. Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.
Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора. Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку, и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера, и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку. И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле. Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Друг-кунак вонзает клык в недоеденный шашлык.
"Ты смотрел Дерсу Узала?" "Я тебе не всё сказала". "Раз чучмек, то верит в Будду". "Сукой будешь?" "Сукой буду".
Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен. Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем, придирается к закону, кипятится из-за пошлин, восклицая: "Как живете!" И смущают глянцем плоти Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте.
Пролетарии всех стран Маршируют в ресторан.
"В этих шкарах ты как янки". "Я сломал ее по пьянке". "Был всю жизнь простым рабочим". "Между прочим, все мы дрочим".
Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки. Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом. Они пляшут и танцуют: "Мы вояки-забияки! Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом". И, как вдовые Матрёны, глухо воют циклотроны. В Министерстве Обороны громко каркают вороны.
Входишь в спальню — вот те на: на подушке — ордена.
"Где яйцо, там — сковородка". "Говорят, что скоро водка снова будет по рублю". "Мам, я папу не люблю".
Входит некто православный, говорит: "Теперь я — главный. У меня в душе Жар-птица и тоска по государю. Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной. Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю. Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза. Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза".
И лобзают образа с плачем жертвы обреза...
"Мне — бифштекс по-режиссерски". "Бурлаки в Североморске тянут крейсер бечевой, исхудав от лучевой".
Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало, с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни и вполголоса по-русски произносят: "Всё пропало, а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни; б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели. Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,
слыша "баюшки-баю", отвечает: "мать твою!" ".
"Влез рукой в шахну, знакомясь". "Подмахну — и в Сочи". "Помесь лейкоцита с антрацитом называется Коцитом".
Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры, кто — с написанным вручную содержательным доносом. С того света, как химеры, палачи-пенсионеры одобрительно кивают им, задорным и курносым, что врубают "Русский бальный" и вбегают в избу к тяте выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.
Что попишешь? Молодежь. Не задушишь, не убьешь.
"Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду". "Я с ним рядом срать не сяду". "А моя, как та мадонна, не желает без гондона".
Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором взвод берёз идет вприсядку, первой скрипке корча рожи. Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером, только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи. Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:
"Инвалид, а инвалид. У меня внутри болит".
"Ляжем в гроб, хоть час не пробил!" "Это — сука или кобель?" "Склока следствия с причиной прекращается с кончиной".
Входит Мусор с криком: "Хватит!" Прокурор скулу квадратит. Дверь в пещеру гражданина не нуждается в "сезаме". То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит, обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами. И за смертною чертою, лунным блеском залитою, челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.
Знать, надолго хватит жил тех, кто головы сложил.
"Хата есть, да лень тащиться". "Я не блядь, а крановщица". "Жизнь возникла как привычка раньше куры и яичка".
Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену! Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида! Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену, хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида. Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе, кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?
Эх, даешь простор степной без реакции цепной!
"Дайте срок без приговора!" "Кто кричит: "Держите вора!"?" "Рисовала член в тетради". "Отпустите, Христа ради".
Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках. Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства. Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках — ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства. Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер. Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,
кто пророс густой травой. Впрочем, это не впервой.
"От любви бывают дети. Ты теперь один на свете. Помнишь песню, что, бывало, я в потемках напевала?
Это — кошка, это — мышка. Это — лагерь, это — вышка. Это — время тихой сапой убивает маму с папой".
Нынче ветрено и волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела — дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятья невозможны, ни измена! ___
Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — лишь согласное гуденье насекомых. ___
Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он — деловит, но незаметен. Умер быстро — лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил. ___
Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги. Лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники — ворюги? Но ворюга мне милей, чем кровопийца. ___
Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела — все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я — не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало. ___
Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: "Мы, оглядываясь, видим лишь руины". Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им... Как там в Ливии, мой Постум, — или где там? Неужели до сих пор еще воюем? ___
Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья. ___
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену. ___
Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке — Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Наступает весна
Пресловутая иголка в не менее достославном стоге,
в городском полумраке, полусвете,
в городском гаме, плеске и стоне
тоненькая песенка смерти.
Верхний свет улиц, верхний свет улиц
всё рисует нам этот город и эту воду,
и короткий свист у фасадов узких,
вылетающий вверх, вылетающий на свободу.
Девочка-память бредет по городу, бренчат в ладони монеты,
мертвые листья кружатся выпавшими рублями,
над рекламными щитами узкие самолеты взлетают в небо,
как городские птицы над железными кораблями.
Громадный дождь, дождь широких улиц льется над мартом,
как в те дни возвращенья, о которых мы не позабыли.
Теперь ты идешь один, идешь один по асфальту,
и навстречу тебе летят блестящие автомобили.
Вот и жизнь проходит, свет над заливом меркнет,
шелестя платьем, тарахтя каблуками, многоименна,
и ты остаешься с этим народом, с этим городом и с этим веком,
да, один на один, как ты ни есть ребенок.
Девочка-память бредет по городу, наступает вечер,
льется дождь, и платочек ее хоть выжми,
девочка-память стоит у витрин и глядит на бельё столетья
и безумно свистит этот вечный мотив посредине жизни.
Критерии
Маленькая смерть собаки
Маленькая смерть птицы
Нормальные размеры
Человеческой смерти
ДВАДЦАТЬ СОНЕТОВ К МАРИИ СТЮАРТ
3
земной свой путь пройдя до середины,
я, заявишись в Люксемургский сад,
смотрю на затвердевшие седины
мыслителей, письменников; и взад-
вперед гуляют дамы, господины,
жандарм синеет в зелени, усат,
фонтан мурлычет, дети голосят,
и обратиться не к кому с "иди на".
И ты, Мари, не покладая рук,
стоишь в гирляде каменных подруг -
французских королев во время оно -
безмолвно, с воробьем на голове.
Сад выглядит как помесь Пантеона
со знаменитой "Завтрак на траве".
Твой локон не свивается в кольцо
И пальца для него не подобрать
В стремлении очерчивать лицо,
Как ранее очерчивала прядь,
В надежде, что нарвался на растяп,
Чьим помыслам стараясь угодить,
Хрусталик на уменьшенный масштаб
Вниманья не успеет обратить.
Со всей неумолимостью тоски,
С действительностью грустной на ножах,
Подобье подбородка и виски
Большим и указательным зажав,
Я быстро погружаюсь в глубину,
Особенно устами, как фрегат,
Идущий неожиданно ко дну
В наперстке, чтоб не плавать наугад.
По горло или все-таки по грудь
Хрусталик погружается во тьму,
Но дальше переносицы нырнуть
Еще не удавалось никому.
Какой бы ни почувствовал рывок
Надежды, но (подальше от беды)
Всегда серо-зеленый поплавок
Выскакивает к небу из воды.
Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,
Рад муку, чем придется, утолить
И первый подвернувшийся овал
Любимыми чертами заселить.
И то уже удваивает пыл,
Что в локонах покинутых слились
То место, где их Бог остановил,
С тем краешком, где ножницы прошлись.
Ирония на почве естества,
Надежда в ироническом ключе,
Колеблема разлукой, как листва,
Как бабочка (не так ли?) на плече:
Живое или мертвое, оно,
Хоть собственными пальцами творим, -
Связующее легкое звено
Меж образом и призраком твоим.
1964.
который начал с облаком сливаться
и сверху букву "п" напоминал.
И здесь мы с ним решили расставаться.
Мы попрощались. Мелко семеня,
он уходил вечернею порою.
Он быстро уменьшался для меня
как будто раньше вчетверо, чем втрое.
Конечно, что-то было впереди.
Что именно -- нам было неизвестно.
Для тех, кто ждал его в конце пути,
он так же увеличивался резко.
Настал момент, когда он заслонил
пустой канал с деревьями и почту,
когда он все собой заполонил.
Одновременно превратившись в точку.
1962
Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
Прикрикнуть, чтоб они остановились.
Да, воинство сие не слышит слов.
Построилось в каре, сомкнулось в цепи.
Бесшумно наступает из углов,
И я внезапно оказался в центре.
Все выше снизу взрывы темноты.
Подобны восклицательному знаку.
Все гуще тьма слетает с высоты,
До подбородка, комкает бумагу.
Теперь исчезли стрелки на часах.
Не только их не видно, но не слышно.
И здесь остался только блик в глазах,
Застывших неподвижно. Неподвижно.
Огонь угас. Ты слышишь: он угас.
Горючий дым над потолком витает.
Но этот блик - не покидает глаз.
Вернее, темноты не покидает.
1962.
Инструкция опечаленным
Я ждал автобус в городе Иркутске,
пил воду, замурованную в кране,
глотал позеленевшие закуски
в ночи в аэродромном ресторане.
Я пробуждался от авиагрома
и танцевал под гул радиовальса,
потом катил я по аэродрому
и от земли печально отрывался.
И вот летел над облаком атласным,
себя, как прежде, чувствуя бездомным,
твердил, вися над бездною прекрасной:
все дело в одиночестве бездонном.
Не следует настаивать на жизни
страдальческой из горького упрямства.
Чужбина так же сродственна отчизне,
как тупику соседствует пространство.
6 июня 1962
ЛЮБОВЬ
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью,
не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе.
В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных,— тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.
Февраль 1971
Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.
Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.
"А почем та радиола?"
"Кто такой Савонарола?"
"Вероятно, сокращенье".
"Где сортир, прошу прощенья?"
Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса.
В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.
И нарезанные косо, как полтавская, колеса
с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром
оживляют скатерть снега, полустанки и развилки
обдавая содержимым опрокинутой бутылки.
Прячась в логово свое
волки воют "ё-моё".
"Жизнь — она как лотерея".
"Вышла замуж за еврея".
"Довели страну до ручки".
"Дай червонец до получки".
Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано.
В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея.
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.
Говорят лихие люди, что внутри, разочарован
под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.
Хорошо, утратив речь,
встать с винтовкой гроб стеречь.
"Не смотри в глаза мне, дева:
все равно пойдешь налево".
"У попа была собака".
"Оба умерли от рака".
Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна.
(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)
Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана,
взад-вперед летают ядра над французским частоколом.
Се — великий сын России, хоть и правящего класса!
Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.
Чудо-юдо: нежный граф
превратился в книжный шкаф!
"Приучил ее к минету".
"Что за шум, а драки нету?"
"Крыл последними словами".
"Кто последний? Я за вами".
Входит пара Александров под конвоем Николаши.
Говорят "Какая лажа" или "Сладкое повидло".
По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,
натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.
Размышляя о причале, по волнам плывет "Аврора",
чтобы выпалить в начале непрерывного террора.
Ой ты, участь корабля:
скажешь "пли!" — ответят "бля!"
"Сочетался с нею браком".
"Все равно поставлю раком".
"Эх, Цусима-Хиросима!
Жить совсем невыносимо".
Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.
Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.
Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.
Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,
размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.
Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.
Ветер свищет. Выпь кричит.
Дятел ворону стучит.
"Говорят, открылся Пленум".
"Врезал ей меж глаз поленом".
"Над арабской мирной хатой
гордо реет жид пархатый".
Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Друг-кунак вонзает клык
в недоеденный шашлык.
"Ты смотрел Дерсу Узала?"
"Я тебе не всё сказала".
"Раз чучмек, то верит в Будду".
"Сукой будешь?" "Сукой буду".
Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем
и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.
Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,
придирается к закону, кипятится из-за пошлин,
восклицая: "Как живете!" И смущают глянцем плоти
Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте.
Пролетарии всех стран
Маршируют в ресторан.
"В этих шкарах ты как янки".
"Я сломал ее по пьянке".
"Был всю жизнь простым рабочим".
"Между прочим, все мы дрочим".
Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: "Мы вояки-забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом".
И, как вдовые Матрёны, глухо воют циклотроны.
В Министерстве Обороны громко каркают вороны.
Входишь в спальню — вот те на:
на подушке — ордена.
"Где яйцо, там — сковородка".
"Говорят, что скоро водка
снова будет по рублю".
"Мам, я папу не люблю".
Входит некто православный, говорит: "Теперь я — главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза".
И лобзают образа
с плачем жертвы обреза...
"Мне — бифштекс по-режиссерски".
"Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой".
Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало,
с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни
и вполголоса по-русски произносят: "Всё пропало,
а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;
б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.
Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,
слыша "баюшки-баю",
отвечает: "мать твою!" ".
"Влез рукой в шахну, знакомясь".
"Подмахну — и в Сочи". "Помесь
лейкоцита с антрацитом
называется Коцитом".
Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры,
кто — с написанным вручную содержательным доносом.
С того света, как химеры, палачи-пенсионеры
одобрительно кивают им, задорным и курносым,
что врубают "Русский бальный" и вбегают в избу к тяте
выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.
Что попишешь? Молодежь.
Не задушишь, не убьешь.
"Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду".
"Я с ним рядом срать не сяду".
"А моя, как та мадонна,
не желает без гондона".
Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором
взвод берёз идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.
Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,
только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.
Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая
с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:
"Инвалид, а инвалид.
У меня внутри болит".
"Ляжем в гроб, хоть час не пробил!"
"Это — сука или кобель?"
"Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной".
Входит Мусор с криком: "Хватит!" Прокурор скулу квадратит.
Дверь в пещеру гражданина не нуждается в "сезаме".
То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,
обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.
И за смертною чертою, лунным блеском залитою,
челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.
Знать, надолго хватит жил
тех, кто головы сложил.
"Хата есть, да лень тащиться".
"Я не блядь, а крановщица".
"Жизнь возникла как привычка
раньше куры и яичка".
Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!
Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,
хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.
Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,
кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?
Эх, даешь простор степной
без реакции цепной!
"Дайте срок без приговора!"
"Кто кричит: "Держите вора!"?"
"Рисовала член в тетради".
"Отпустите, Христа ради".
Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.
Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.
Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках —
ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства.
Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.
Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,
кто пророс густой травой.
Впрочем, это не впервой.
"От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?
Это — кошка, это — мышка.
Это — лагерь, это — вышка.
Это — время тихой сапой
убивает маму с папой".
Письма римскому другу (Из Марциала)
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела —
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!
___
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных —
лишь согласное гуденье насекомых.
___
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он — деловит, но незаметен.
Умер быстро — лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
___
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники — ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
___
Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела —
все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я — не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
___
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им...
Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
___
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
___
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
___
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.